Все это привело людей к величайшему равнодушию, воспитало в народе полное безразличие к людям, отмеченным Уголовным кодексом в любой его части.

Если в былые времена человек, побывавший в тюрьме и вернувшийся в родное село, вызывал к себе то настороженное отношение, то враждебность, то презрение, то сочувствие – явное или тайное, то теперь на таких людей никто не обращал внимания. Моральная изоляция «клейменых», каторжных давно отошла в небытие.

Люди из тюрьмы – при условии, если их возвращение разрешено начальством, – встречались самым радушным образом. Во всяком случае, любой «чубаровец», растливший и заразивший сифилисом свою малолетнюю жертву, по отбытии срока мог рассчитывать на полную «духовную» свободу в том самом кругу, где он вышел за рамки Уголовного кодекса.

Беллетристическое толкование юридических категорий играло тут не последнюю роль. В качестве теоретиков права выступали почему-то писатели и драматурги. А тюремная и лагерная практика оставалась книгой за семью печатями; из докладов по служебной линии не делалось никаких серьезных, принципиальных выводов…

Зачем же было бежать бытовикам из лагерей? Они и не бежали, полностью доверясь заботам начальства.

Тем удивительнее побег Павла Михайловича Кривошея.

Приземистый, коротконогий, с толстой багровой шеей, слившейся с затылком, Павел Михайлович недаром носил свою фамилию.

Инженер-химик одного из харьковских заводов, он в совершенстве знал несколько иностранных языков, много читал, хорошо разбирался в живописи, в скульптуре, имел большое собрание антикварных вещей.

Видная фигура среди специалистов Украины, беспартийный инженер Кривошей до глубины души презирал всех и всяческих политиков. Умница и хитрец, он был с юношеских лет воспитан в страсти не к стяжанию – это было бы слишком грубо, неумно для Кривошея, – а в страсти к наслаждению жизнью – так, как он это понимал. А это значило – отдых, порок, искусство… Духовные удовольствия были не по его вкусу. Культура, высокий уровень знаний открывали ему наряду с материальным достатком большие возможности в удовлетворении потребностей и желаний низких, низменных.

Павел Михайлович и в живописи научился разбираться затем, чтобы набить себе цену, чтобы занять высокое место среди знатоков и ценителей, чтобы не ударить в грязь лицом перед очередным своим чисто чувственным увлечением женского и мужского пола. Сама по себе живопись его ни капли не волновала и не интересовала, но иметь суждение даже о квадратном зале Лувра он считал своей обязанностью.

Точно так же и литература, которую он почитывал, и преимущественно на французском или английском, и преимущественно – для практики в языке, литература сама по себе интересовала его мало, и один роман он мог читать бесконечно, по страничке на сон грядущий. И уж, конечно, нельзя было думать, что в свете может быть такая книга, которую Павел Михайлович будет читать до утра. Сон свой он охранял тщательно, и никакой детективный роман не мог бы нарушить мерного кривошеевского режима.

В музыке Павел Михайлович был профаном полным. Слуха у него не было, а о блоковском понимании музыки ему и слышать не приходилось. Но Кривошей давно понял, что отсутствие музыкального слуха – «не порок, а несчастье», и примирился с этим. Во всяком случае, у него хватало терпения выслушать какую-нибудь фугу или сонату и поблагодарить исполнителя или, вернее, исполнительницу.

Здоровья он был превосходного, телосложения пикнического, с некоторой наклонностью к полноте, что, впрочем, в лагере не представляло для него опасности.

Родился Кривошей в 1900 году.

Носил он всегда очки, роговые или вовсе без оправы, с круглыми стеклами. Медлительный, неповоротливый, с высоким лысеющим круглым лбом, Павел Михайлович Кривошей был фигурой чрезвычайно импозантной. Тут был, вероятно, и расчет – важные манеры производили впечатление на начальников и должны были облегчить Кривошею судьбу в лагере.

Чуждый искусству, чуждый художественному волнению творца или потребителя, Кривошей нашел себя в собирательской деятельности, в антиквариате. Этому делу он отдался со всей страстью – было и выгодно, и интересно, и давало Кривошею новые знакомства. Наконец, такое хобби облагораживало низменные вожделения инженера.

Инженерного жалованья – «спецставки» тогдашних времен – стало недостаточно для той широкой жизни, которую вел Павел Кривошей, антиквар-любитель.

Понадобились средства, казенные средства, а уж в решительности-то Павлу Михайловичу отказать было нельзя.

Он получил расстрел с заменой десятью годами – срок, огромный для середины тридцатых годов. Значит, там были мошенничества миллионные. Имущество его было конфисковано, продано с молотка, но, конечно, такой финал Павлом Михайловичем был предусмотрен заранее. Странно было бы, если б Кривошей не сумел скрыть несколько сот тысяч. Риск был невелик, расчет прост. Кривошей – бытовик, просидит, как «друг народа», полсрока или еще менее и выйдет по зачетам или по амнистии и будет проживать припрятанные деньги.

Однако в материковском лагере Кривошея держали недолго – он был увезен, как долгосрочник, на Колыму. Это осложнило его планы. Правда, расчет на статью и на барские манеры оправдался полностью – на общих работах в горном забое Кривошей не был ни одного дня. Вскоре он был направлен по специальности инженера в химическую лабораторию Аркагалинского угольного района.

Это было время, когда знаменитое чай-урьинское золото еще не было открыто и на месте многочисленных поселков с тысячами жителей стояли еще старые лиственницы и шестисотлетние тополя. Это было время, когда никто еще не думал, что самородки Ат-Уряхской долины могут быть исчерпаны или превзойдены; и жизнь еще не передвигалась на северо-запад, по направлению к тогдашнему полюсу холода – Оймякону. Вырабатывали старые прииски, и открывались новые. Приисковая жизнь – все времянка.

Уголь Аркагалы – будущего Аркагалинского бассейна – был форпостом разведчиков золота, будущей топливной базой края. Вокруг маленькой штольни, где, встав на рельс, можно было достать рукой до кровли, до потолка штольни, пробитой экономно, по-таежному, как говаривало начальство, штольни ручной работы – от кайла и лопаты – как все тогдашние тысячеверстные дороги Колымы. Дороги эти и прииски первых лет – ручные, где из механизмов применялась только «машина ОСО: две ручки и колесо».